В полночь он проводил последние измерения температуры и пульса, после чего садился в кресло и через какое-то время начинал клевать носом, а еще чуть погодя впадал в полное беспамятство. Позже ночью чернота в его сознании начинала рассеиваться, и он оказывался в неведомой серой области, в пространстве между сном и явью. Здесь его посещали странные, причудливые идеи, и тогда он, найдя во тьме карандаш и блокнот, открывал чистую страницу и делал торопливые многословные записи. Был ли в этих записях какой-то смысл? Сможет ли он вообще разобрать свои ночные каракули при свете дня? Подобные вопросы не приходили ему в голову; они относились к другому миру – далекому, чужеродному, никак не связанному с этим. Затем прилив сменялся отливом: уже полусонный, он откладывал блокнот и снова погружался в забытье. Проснувшись утром, он сразу приступал к осмотру больной, обращался к своим таблицам и графикам, а недавние сновидения отходили на задний план как нечто несущественное. Еще более слабыми были воспоминания о той ночи на кладбище – настолько слабыми, что их не стоило принимать в расчет.
Неделями Беллмен пытался выявить какую-то динамику в состоянии дочери. Его воодушевлял малейший позитивный сдвиг, однако его педантичная дотошность не позволяла выдать желаемое за действительное: в лучшем случае он мог сказать, что состояние остается стабильным. Но в один прекрасный четверг изменение произошло. Внезапное и реальное изменение. Дотронувшись до руки дочери, Беллмен почувствовал, что ее кожа стала менее восковой на ощупь, уже напоминая обычную человеческую кожу. Мэри с ним согласилась. Миссис Лейн проявила осторожность в оценках, но подтвердила, что цвет лица девочки стал чуточку более живым.
На следующий день, когда Дора открыла глаза, впервые за долгое время взгляд ее был осмысленным: она как будто узнала своего отца.
– Вот, посмотрите, – говорил Беллмен доктору Сандерсону, демонстрируя пометки в своем блокноте. – Ее пульс крепнет, а дыхание углубляется. Она проглатывает больше бульона. Может, пора перейти к более основательному питанию, как по-вашему? И еще: она стала следить за мной взглядом.
Доктор не мог не признать перемены к лучшему. Пациентка выходила из летаргии. Но ее состояние по-прежнему вызывало у него большую тревогу. Малокровие, предельное истощение, мышечная дистрофия, немота, выпадение волос, отсутствие реакции на звук, на прикосновение, на человеческий голос… Она являла собой целую энциклопедию симптомов; ее одной хватило бы для составления учебного пособия по медицине; как уникальный пример ее можно было бы показывать на университетских лекциях. Вот о чем следовало беспокоиться, а между тем ее отец ликующе размахивал своими таблицами, а сиделка огорчалась по поводу каких-то там гладких пятен на черепе девочки, – мол, тут уже совсем нечего расчесывать. Но ее облик – правда, он не решился сказать это вслух – был еще наименьшим поводом для волнений. Лихорадка могла нанести девочке куда более серьезный вред, чем отмирание кожи и облысение. Доктор опасался, что болезнь разрушила ее мозг.
Эпидемия опустошила городок и схлынула.
Все семьи потеряли кого-нибудь, а кое-кто потерял всю семью.
Люди поминали умерших. Они скорбели и плакали. А в промежутках между поминанием, скорбью и плачем радовались тому, что лук-порей и ревень в этом сезоне удались на славу, завидовали модным шляпкам соседских кузин, наслаждались запахом жареной свинины, доносящимся с кухни по воскресеньям. Находились и такие, кто любовался красотой бледной луны над поросшей вязами грядой холмов. Другие получали основное удовольствие от сплетен.
Поскольку Беллмен и трагедия в его семье были известны всему городу, часть сплетен фокусировалась на этой теме. Мэри была общительной девочкой и – без малейшего дурного умысла – охотно рассказывала всем желающим ее слушать о том, что происходит в особняке Беллменов. Соседи, фабричные работники, торговцы и прочие, как водится, дополняли эти рассказы крупицами самостоятельно домысленных подробностей. В общих чертах все выглядело таким образом: Дора Беллмен превратилась в скелет. Она была скорее мертва, чем жива. Она ослепла, оглохла, онемела. В ее теле еще теплилась жизнь, но душа уже покинула это тело. Разум ее угас навеки.
Столяр, которого вызвали в особняк Беллменов, чтобы нарастить высоту кровати и тем самым дать девочке возможность видеть пейзаж за окном, рассказывал:
– Сидит она среди подушек, вместо волос пучки темного пуха. Даже и не скажешь, что это живой ребенок. Скорее уж пугало огородное или большая кукла для устрашения непослушных детей.
– Она и впрямь ни бельмеса не соображает? – спрашивали его.
Нет. Столяр так не думал. Да и девчонка-служанка утверждала обратное.
Сплетничали и о самом Беллмене. Все отмечали его угрюмый облик и отсутствие прежней энергии. Изредка проходя по главной улице городка, он смотрел себе под ноги, никому не кивал и даже не дотрагивался до шляпы, хотя в былые времена щедро раздавал приветствия налево и направо.
За могилами членов его семьи никто не ухаживал, да и церковь он не посещал уже давно.
– Он слишком занят своей дочерью, – говорили люди, до поры прощая ему такое небрежение.
– И на фабрике он не появляется? – интересовались горожане у фабричных.
Нет, он там не появлялся.
Не появлялся он и в «Красном льве».
– Его не интересует ничего, кроме дочки, этого несчастного пугала, – заключили местные жители.
Они сочувствовали его горю. Они восхищались его самозабвенной заботой о дочери. Но при всем том он оставался мистером Беллменом, владельцем фабрики. Где же тогда ему следует быть, как не на своем предприятии? Это не могло продолжаться до бесконечности.
2
Выпавшие волосы Доры не отрастали снова, как и ее ресницы. Но плоть постепенно округляла контуры ее скелета, а на щеках с каждым днем все явственнее проступал румянец. Дыхание становилось более глубоким, а пульс – более четким. Уже не было сомнений в том, что взгляд ее вполне осмысленно следит за движениями людей у постели; и вот настал день, когда Мэри с изумлением услышала в комнате сиплый старческий голос, попросивший медовой воды, – то была Дора. Поцеловав ее, Мэри завопила во весь голос, призывая мистера Беллмена.
– Ну вот ты и вернулась!
Беллмен плакал от счастья.
На протяжении трех месяцев Беллмен не мог думать ни о чем, кроме своей дочери. Ради поддержания ее жизни он напрочь забыл о собственной. Но теперь, когда она была вне опасности и на пути к выздоровлению, пришло время и ему вернуться в этот мир.
Мэри вымыла окно в кабинете и оставила его открытым, дабы проветрить помещение. Она вынесла во двор и хорошенько выбила пропылившийся ковер, натерла воском мебель, почистила каминную решетку, поправила подушки кресла и наполнила чернильницу.
В десять утра Беллмен вошел в кабинет и уселся за письменный стол. Мощным выдохом очистив застоявшиеся легкие, он заполнил их свежим апрельским воздухом. Затем с удовлетворением провел ладонью по поверхности стола. Впереди были дни, которые только и ждали, чтобы он пробудил их к действию. У него вновь появилось будущее, которое ждало лишь его прикосновения, чтобы стать реальностью.
Он достал из кармана блокнот в кожаной обложке и бегло пролистнул страницы, заполненные медицинскими показателями. С этим уже покончено. Он отделил эти страницы закладкой-ленточкой, как привык отделять мертвые вчерашние записи от планов на сегодняшний и последующие дни.
А тут еще что такое? Торопливые каракули вкривь и вкось, строки наползают одна на другую. Ах да, припомнил он. «Побочный продукт» отцовских бдений у постели больной дочери. Ночные игры воспаленного разума…
Но какое-то слово привлекло его внимание, и он прочел всю фразу, затем еще…
При виде того, как Беллмен со все возрастающим интересом просматривает полузабытые записи, посторонний наблюдатель мог бы заключить, что они оказались куда более занимательными, чем ожидал сам автор. Он медленно переворачивал страницу за страницей, разбирая собственные каракули и стараясь не упустить ни единой подробности. Иногда он возвращался на несколько страниц назад, сверяясь с прочитанным ранее, а местами делал пометки или вставлял краткие примечания.